2025-12-12

 los milagros existen en recuerdo de la santa matrona que alivió tantos dolores durante la guerra patria

Posted: 02 May 2019 05:33 AM PDT

Церковь празднует память святой Матроны Московской

НОВОСТНАЯ СЛУЖБА | 
2 мая. ПРАВМИР. Православная Церковь чтит память святой блаженной Матроны Московской.
Родилась блаженная Матрона в 1885 году в селе Себино Епифанского уезда (ныне Кимовского района) Тульской губернии. Родители ее — Димитрий и Наталия, крестьяне — были людьми благочестивыми, честно трудились, жили бедно.
При той нужде, в которой жили Никоновы, четвертый ребенок мог стать прежде всего лишним ртом. Поэтому из-за бедности еще до рождения последнего ребенка мать решила избавиться от него. Мать Матроны решила отдать будущего ребенка в приют князя Голицина в соседнее село Бучалки, но увидела вещий сон. Еще не родившаяся дочь явилась Наталии во сне в виде белой птицы с человеческим лицом и закрытыми глазами и села ей на правую руку. Приняв сон за знамение, богобоязненная женщина отказалась от мысли отдать ребенка в приют. Дочь родилась слепой, но мать любила свое «дитя несчастное».
Матрона была не просто слепая, у нее совсем не было глаз. Глазные впадины закрывались плотно сомкнутыми веками, как у той белой птицы, что видела ее мать во сне. Но Господь дал ей духовное зрение. Еще в младенчестве по ночам, когда родители спали, она пробиралась в святой угол, каким-то непостижимым образом снимала с полки иконы, клала их на стол и в ночной тишине играла с ними.
С семи-восьмилетнего возраста у Матронушки открылся дар предсказания и исцеления больных. Близкие стали замечать, что ей ведомы не только человеческие грехи, преступления, но и мысли. Она чувствовала приближение опасности, предвидела стихийные и общественные бедствия. По ее молитве люди получали исцеление от болезней и утешение в скорбях. К ней стали ходить и ездить посетители. К избе Никоновых шли люди, тянулись подводы, телеги с больными из окрестных сел и деревень, со всего уезда, из других уездов и даже губерний. Привозили лежачих больных, которых девочка поднимала на ноги. Желая отблагодарить Матрону, они оставляли ее родителям продукты и подарки. Так девочка, вместо того чтобы стать обузой для семьи, стала ее главной кормилицей.
В отрочестве ей представилась возможность попутешествовать. Дочь местного помещика, благочестивая и добрая девица Лидия Янькова, брала Матрону с собой в паломничества: в Киево-Печерскую лавру, Троице-Сергиеву лавру, в Петербург, другие города и святые места России. До нас дошло предание о встрече Матронушки со святым праведным Иоанном Кронштадтским.
Прошло немного времени, и на семнадцатом году Матрона лишилась возможности ходить: у нее внезапно отнялись ноги. Сама матушка указывала на духовную причину болезни. Она шла по храму после причастия и знала, что к ней подойдет женщина, которая отнимет у нее способность ходить. Так и случилось. «Я не избегала этого — такова была воля Божия».
До конца дней своих она была «сидячей». И сидение ее — в разных домах и квартирах, где она находила приют, — продолжалось еще пятьдесят лет. Она никогда не роптала из-за своего недуга, а смиренно несла этот тяжкий крест, данный ей от Бога.
Фотография блаженной старицы Матроны. Матрона Дмитриевна Никонова. 1881г. - 2 мая 1952 г.
Фотография блаженной старицы Матроны. Матрона Дмитриевна Никонова. 1881 г. – 2 мая 1952 г.
Еще в раннем возрасте Матрона предсказала революцию, как «будут грабить, разорять храмы и всех подряд гнать». Образно она показывала, как будут делить землю, хватать с жадностью наделы, лишь бы захватить себе лишнее, а потом все бросят землю и побегут кто куда. Земля никому не нужна будет.
Однажды Матрона попросила мать передать священнику, что у него в библиотеке, в таком-то ряду, лежит книга с изображением иконы «Взыскание погибших». Батюшка очень удивился. Нашли икону, а Матронушка и говорит: «Мама, я выпишу такую икону». Мать опечалилась — чем же платить за нее? Потом Матрона говорит матери:
«Мама, мне все снится икона «Взыскание погибших». Божия Матерь к нам в церковь просится». Матронушка благословила женщин собирать деньги на икону по всем деревням. Когда собрали необходимую сумму, заказали икону художнику из Епифани. Имя его осталось неизвестно.
Когда икона была готова, ее понесли крестным ходом с хоругвями от Богородицка до самой церкви в Себино. Матрона ходила встречать икону за четыре километра, ее вели под руки. Вдруг она сказала: «Не ходите дальше, теперь уже скоро, они уже идут, они близко». Слепая от рождения говорила как зрячая: «Через полчаса придут, принесут икону». Действительно, через полчаса показался крестный ход. Отслужили молебен, и крестный ход направился в Себино. Матрона то держалась за икону, то ее вели под руки рядом с ней. Этот образ Божией Матери «Взыскание погибших» стал главной местной святыней и прославился многими чудотворениями.
Много людей приходило к Матроне со своими болезнями и скорбями. Имея предстательство пред Богом, она помогала многим. В 1925 году Матрона перебирается в Москву, в которой проживет до конца своих дней. В этом огромном столичном городе было множество несчастных, потерянных, отпавших от веры, духовно больных людей с отравленным сознанием. Живя около трех десятилетий в Москве, она совершала то духовно-молитвенное служение, которое многих отвратило от гибели и привело ко спасению.
Это был новый период ее подвижнической жизни. Она становится бездомной странницей. Порой ей приходилось жить у людей, относившихся к ней враждебно. С жильем в Москве было трудно, выбирать не приходилось.
Много раз Матрону хотели арестовать. Были арестованы и посажены в тюрьму (или сосланы) многие из ее ближних. Зинаида Жданова была осуждена как участница церковно-монархической группы.
В день Матронушка принимала до сорока человек. Люди приходили со своими бедами, душевной и телесной болью. Она никому не отказывала в помощи, кроме тех, кто приходил с лукавым намерением. Иные видели в матушке народную целительницу, которая в силах снять порчу или сглаз, но после общения с ней понимали, что перед ними Божий человек, и обращались к Церкви, к ее спасительным таинствам. Помощь ее людям была бескорыстной, она ни с кого ничего не брала.
Последний земной приют Матронушка нашла на подмосковной станции Сходня (улица Курганная, дом 23), где поселилась у дальней родственницы, покинув комнату в Староконюшенном переулке. И сюда тоже потоком шли посетители и несли свои скорби.
Лишь перед самой кончиной матушка, уже совсем слабая, ограничила прием. Но люди все равно шли, и некоторым она не могла отказать в помощи. Говорят, что о времени кончины ей было открыто Господом за три дня, и она сделала все необходимые распоряжения. Матушка просила, чтобы ее отпели в церкви Ризоположения. (В это время служил там любимый прихожанами священник Николай Голубцов. Он знал и почитал блаженную Матрону.) Она не велела приносить на похороны венки и пластмассовые цветы.
4 мая в Неделю жен-мироносиц при большом стечении народа состоялось погребение блаженной Матроны. По ее желанию она была погребена на Даниловском кладбище, чтобы «слышать службу» (там находился один из немногих действующих московских храмов). Отпевание и погребение блаженной были началом ее прославления в народе как угодницы Божией.
Более чем через тридцать лет после кончины матушки, ее могилка на Даниловском кладбище сделалась одним из святых мест православной Москвы, куда приезжали люди со всех концов России и из-за рубежа со своими бедами и болезнями.

 BUNYAN EL PROGRESO DEL PEREGRINO. RECUERDOS DE NUEVA YORK

 

Los cinco años que viví en los EE.UU determinaron el curso de mi carrera profesional, mi forma de pensar. Con las hamburguesa y la leche de las vacas de Pennsylvania (bebí litros y litros de aquellas ubres norteamericanas tan ricas) engordé veinte kilos. Todas las mañanas me desayunaba con la lectura del New York Times que me inculcó ideas sobre el verdadero periodismo, mi deontología profesional está basada en el First Amendement caiga con caiga, soy libre y el Cuarto Poder es un reino independiente campo privado donde no pueden entrar los jueces ni los políticos, poder independiente, la fuerza de la palabra. Leí varias veces la Biblia, comía en restaurante Kosher de la Tercera Avenida, me hice amigo de judíos, hablábamos sobre España, Isabela, el general Franco que salvó de los hornos nazis a no pocos judíos, pero mi versión enteramente libre tampoco se amoldaba a los planteamientos del Shoah como una nueva religión y liturgia del mundo. Los fines de semana viajaba a Massachusetts y en Nueva Inglaterra me encontré con el espíritu de los Padres Peregrinos. El libro de cabecera de aquellos místicos protestantes era el “Pilgrim Progress” de John Bunyam (1628-1688). Se trata de la obra más leída en Norteamérica después de la Biblia. En sus páginas aprendía yo una frase que se me quedó grabada de por vida:

Live thriftly and think highly (vive austeramente y revierte tu mente a los altos pensamientos)

Es la máxima donde se condensa la metafísica puritana que hizo grande a los Estados Unidos. Yo siempre he sentido una admiración por el gran pueblo norteamericano en su patriotismo pragmático, en su anhelo de progreso sin prejuicios pero nunca me fié mucho de su gobierno. Aspiran a un imperio y todos los imperios son totalitarios. Había una ciudad que me sedujo: Salem donde quemaban a las brujas y donde Hawthorne escribió la Letra Escarlata, una diatriba contra el feminismo y el adulterio. Esa filosofía se estrellaba contra mi mentalidad católica. En su suma Santo Tomás nos aconsejaba “aborrece el pecado y compadece al pecador” pero eso no lo entendían los puritanos que quemaban brujas en Salem. El libro de Bunyan me retrotraía al ambiente psicológico de la Reforma. En España hasta las verduleras discutían de teología y en Boston en las tabernas se hablaba de religión. En el siglo XX lo importante del ser humano era la política. El Progreso del Peregrino es un texto profético que ya nos adelantaba cual iba a ser la conclusión de aquel gran país que nacía entre las convulsiones de un nuevo concepto del cristianismo desde el expurgo de los aditamentos paganos del catolicismo. El siglo XXI vuelve a colocarse bajo las fronteras del fundamentalismo religioso entre el mesianismo judío, la violencia sarracena y la decadencia de los postulados del Nuevo Testamento.

Años después, cuando regresé a España. Di la vuelta a la tortilla y, entusiasmado con el misticismo eslavo, me topé con otro libro “El peregrino Ruso” que es una contestación  ortodoxa a las ideas  reformistas de los Padres Peregrinos pero un reflejo de mentalidades parecidas. Si en la novela de Bunyan el protagonista lo deja todo ─ familia, trabajo, comunidad, capilla─ para escalar el monte Sión Monte de la Santidad que alcanza al cabo de no pocos desvíos, sinsabores, decepciones y extravío, en el Peregrino Ruso es un “yurodivi” (vagabundo) que tiene problemas con la bebida  y  recorre la estepa pidiendo limosnas y viviendo de la caridad, al llegar a un pueblo dice paz a esta casa, si le aceptan es recibido y si lo rechazan la paz vuelve a él y se larga con la música a otra parte; cuando le dan ganas de echarse un traguillo abre unos evangelios que lleva consigo y se le pasa la tentación báquica. Predica también desasimiento de las cosas del mundo al igual que los “dejados” conversos españoles del s. XVI, como preámbulo para lograr el paraíso espiritual y la amistad con el Señor. La novela del inglés por su parte narra las aventuras de un cristiano que quiere alcanzar la perfección pero que antes ha de pasar por trancos inesperados: el lodazal de la desesperación, el revolcadero del jabalí de la lujuria, la feria de las vanidades, EL Castillo de la duda habitado por el Duque del Temor casado con doña Desconfianza. Otros jalones de esta ruta donde encuentra posada es la Masía del Odio, la Posada de la Intemperancia y la pensión del Pensamiento mundano. Bunyan se había inspirado en la utopía de Tomás Moro, vademécum de los que aspiran a una arcadia y a la prognosis de un mundo feliz que jamás se alcanza. Cuando murió en 1688 se habían venido cien mil ejemplares de su libro. Una copia del Pilgrim Progress no faltaba en ningún rancho ni en ninguna casa de postas junto con un ejemplar del antiguo Testamento en cualquier aldea de los Estados Unidos. Había sido traducido  a cien lenguas y dialectos. Fue un texto escrito en prisión. Su autor fue detenido por haber predicado el Evangelio sin licencia y estuvo a la sombra doce años. Redactado en un idioma sencillo y en un inglés básico, Bunyan no se calza el coturno y pronostica una era en literatura escrita para el hombre de la calle y nunca para el erudito. El tono didáctico y la llaneza de sus postulados utópicos volverían a producirse con la novela de otros dos ingleses significativos; George Orwell en “Animal Farm” y “A brave new World“de Aldous Huxley.

 

John Bunyan había nacido en un pueblecito del condado de Bedford. Vivió una juventud disipada en el ejército  hasta que un día bañándose en las aguas del rio Ouse cerca de York vio una visión y se le apareció Cristo. Entró en la capilla anabaptista y allí el obispo metodista le hizo diacono, se dedicó a predicar el evangelio y al Jesucristo de la reforma, no era anglicano y por esta causa fue detenido y pasó largos años de su vida en presidio como va dicho. Cierto día de verano cuando viajaba a pie a Londres fue sorprendido por un chaparrón, se mojó y aquejado de pulmonía falleció a los sesenta años el 31 de agosto de 1688. No fue profeta en su tierra, Inglaterra, pero lo sería en el Nuevo Mundo. América lo convertiría en una de las figuras señeras del puritanismo. Hay muchas moradas en casa del Padre y nadie ha escrito la última palabra sobre la grandeza de Cristo hombre y Cristo Dios como Taumaturgo Salvador y el Espiritu que procede del Padre.

ESPAÑA MI NATURA

 

 

CHEJOV CHARM AND HIS CRISTIANITY

Chejov was part of my life. I remember in the school I taught Spanish and French the professor of Russian language reciting part of a short story by the master. He said brevity is a signal of genius and that concision made him a modern writer apt to the new formulas of communication as a twitter facebook and other means of Internet. I remember that morning 30th May 1976 I was waiting the birth of my daughter in Princess Beatrice Hospital in London I was reading Chejov ´Opera Omnia on a lavish edition bought in Madrid Feria del Libro left in a bench when the matron called to attend the birth of Almudena. It was a long labor. The poor infant was nearly choked the umbilical cord twisting her neck could not breath. However I saw an angel of seven wings invisible presence coming out and forth the stretcher of the paritorium. It was a miracle that poor Almu survived its difficult birth. It was the angel of Chejov aiding at my side. I saw his holy presence many a time during difficulties. Somebody took the book I was reading by waiting to Heavens in the attendance of God. By irony of Destiny that hospital of London was situated in front of a cemetery. We saw secular graveyards from the windows of the Labour Room. In the third floor the new mothers were breastfeeding their newborns. About of the patients were Russian women, attached to the Soviet Union Embassy located in the district. One of them Ludmila was reading The cherry orchard. What a coincidence I thought. Anton Pavlovich Chejov (1860-1904) was born in Tangeog the son of a deacon.

His father took little Anton to church to attend the long and beautiful liturgy of the Russian Orthodox Church. Masses might be tedious and boring attended standing up, but concealed the mystery of the inner self and the attachment with Divinity. Congregations lack chairs.

However the music of the litanies the light of the ikons, candles burning in the angles, the scent of incense fuming, the golden lights of chasubles and tiaras wearing the popes embroidered, the stole of the deacon proclaiming the Evangel under the Sabaoth dome and the atmosphere of beauty of heavens in the ceremonial somewhat imprinted the style of the prose of Chejov transmitting the excellences of the believers.

His prose carries on like the stances of the hymnody. Anton Pavlovich Chejov is a big troparios

1876 the family moved to Moscow. Anton took the degree in Medicine he became the breadwinner as a surgeon and as a casual writer in the local papers. In the period of 188l-1887 he published an amount of seven hundred “sdachi” (short stories) full of sound Russian humor and compassion scenes of quotidian lives of the Muscovites. Following Pushkin advice you must write in brevity and exactness he became very popular among the readers.

Those venial sdachi were the preparation for his major masterpieces in the Theater Uncle Vania, Cherry Orchard, Room number six, The Sea gull, Three Sisters. “Brevity is the sister of Talent”. An old Spanish adagio “If short twice good” (si breve dos veces bueno)

J Lain Entralgo a Russophile and translator of Pushkin Gogol and Tolstoi i writes that Chejov was influenced by Tolstoi theory of no resistance to Evil in the world but since his visit to Sajalin in Siberia that attitude changed: “The old world is crumbling down we must change look at life with different eyes. To think highly and breed noble ideals is not enough, the utopia is worthless. We must do something to change the rotten Russian system into a garden”. Gorki a friend and admirer of his books said that Chekov reminded him of a doctor ambling the gangways of a big hospital but he lacked medicines and also did not know if the medicines will cure his patients. For me Chejov is liturgy full of beauty amplitude, the chants of the choir big pomp and ceremonial. In that sense Literature reflects the possibility of cure of our remorse and maladies. We must dream of the Cherry Orchad as the possibility of building a paradise on Earth. We know that is a quixotic ideal a simple dream but we must endeavor to attain it. The Seraphim of the vision I have in the labour room of Princess Beatrice Hospital where my second daughter was born always walks side by side with me



i He was the brother of Pedro Lain Entralgo and was member of the Blue division

 

CRIMEN A LO DOSTOYEVSKI EN PRAVIA

 

“Lo mejor del mundo España, lo mejor de España Asturias y lo “millor” de España Pravia” canta la copla. Yo me perdí el otro día por estos montes por donde cazaban los reyes más antiguos de nuestro viejo reino.  Corona de los Silo, Aurelio, Alonso Ordoño, Mauregato o Bermudo el diácono. Cn sus respectivas reinas: Adosinda, Gonteroso, Elvira, Urraca…

Estaba la hierba alta y en iglesia de San Illán o Santullano póstreme reverente apoyándome en el cayado de peregrino y canté el Akathistos 24 estrofas dedicadas a la Virgen María correspondientes a otros tantos misterios de la vida oculta y silenciosa del Salvador melodía amorosa que retumba todavía en algunas comunidades de rito griego y que debiera de ser una devoción  litúrgica de los pravianos, según he advertido en algún viejo códice de un misal hispano visigótico.

Esta es la corte de Silo y Mauregato. Mauro el maragato (moro y godo) debió de ser un rey devoto de Nuestra Señora.

Así que mi canto en estas soledades arboladas alegra a los pájaros. Un serafín disfrazado de miruello observaba la escena desde una rama. Se me quedó mirando y luego voló haciendo un requiebro de alas en el aire embalsamado del aroma del recién nacido verano. Y voló al cielo con mis recuerdos.

Perdido por las calles recoletas de la villa y al socaire de la muralla entro en una sidrería y pido el consabido “mexu d´angelín” que el zumo de la manzana es buena para mear y cantar. El chigrero home amable y jovial me dice que es legítima de Contreces.

Tiene buen corcho respondo

De la raíz del manzano. ¿Hace un culín?

Presta.

Esta sidrina non ye mexu de gato. Ye mexu de angelino. La sidra hay que escanciarla para que sepa bien y luego con alegría mearla.

Eso me recuerda otra tonada: de la raíz del manzano ye mi madre asturiana y yo como soy fillo della…

Para, para, compañero, ¿no viste el letreru me interrumpe el dueño del establecimiento señalándome con el dedo un cartel: “prohibido cantar”.

Así que apuro un par de culines dejando más de media botella. Los astures son generosos y desprendidos hasta para eso. Las copas jamás se apuran. Esta es tierra de abundancia porca miseria.

Y tomo el olivo sumiéndome en mis recuerdos peripatéticos de años mejores cuando íbamos de folixia y en los establecimientos podías alegrar el cuerpo con la tonada. El General no era tan malo como dicen ¿O es que yo estoy anquilosado o pasado de moda?

Creo que eran tiempos mejores o por lo menos no tan silenciosos. Quizás más pobres pero alegres. Esta tristeza y aburrimiento le hace a uno sentirse un exilado en la propia tierrina.

Entras en cualquier bar y allí solo se escucha el bordoneo monótono como una melopea insustancial de los pedorros y pedorras de la tele que abrieron un negociado del pensamiento global. Y eso no solo acá sino por toda la nación. Quieren que tengamos todos cabezas cuadradas. Cualquier ocurrencia feliz la tiran al fregadero. Ventanilla única.

Los reporteros del RTA se desviven por meternos por las orejas la imagen de un mundo feliz que yo no veo por ninguna parte. Es la hora del pensamiento único y de lo sin sustancia.

A los viejos nos tratan como si fuéramos curiosidades de barraca de feria y parlan un bable diferente al que yo conocí, un dialecto perronero de inflexiones de la u por la o donde las j son ll y nada tiene que ver con la intervocálica “yod” desinencia que nos legaron las legiones romanas y que yo sólo he escuchado en fonética autentica en el habla de los campesinos de Cangas de Narcea.

Pero los gallegos andan peor. Los de la radio gallega se expresan en un gachopo raspón que nada tiene que ver con el gallego de Rosalía o el perfectísimo lenguaje de Torrente Ballester tanto en lo vernáculo como en el castellano florido. Ni con la lengua en que escribían Clarín, Palacio Valdés, Pérez de Ayala o  Tomás Tuero. Gallegos y asturianos primos hermanos.

Los escritores de ambas levas que procedían del galaico de las Cantigas o del gran romancero bable descubren una vena riquísima de la idiomática cantábrica y la incorporan al castellano de Cervantes que es más sobrio o al malabarismo de Quevedo, sonoro e inimitable.

Las nuevas generaciones esto no lo saben, no tienen derecho a saberlo, no se lo enseñaron. Aquí todo cristo va a acabar chapurreando un inglés de mala índole y gusto pésimo. Nos estamos convirtiendo en un país de zafios o de gilipollas. Hay que asumir la globalidad. Y los que no queremos subirnos a ese carro vamos de nones pues tiene cojones la cosa.

Ahora entiendo la tristeza y soledad que me asaltó al recorrer el domingo pasado por la tarde las viejas rúas de la cuna de España.

Pravia a la que ahora dicen Prahua no sé por qué, viene de pratum (pradería, pelusa, sel) es lo amable, la hierba, lo verde, la vida, se ubica en un altozano donde serpentea el Nalón, asomándose a sus aguas desde un cotarro silencioso.

El sitio fue siempre para muchos como yo el locus amenus con el que soñaron los clásicos, tierra de amores y de dolores, y lo sigue siendo aunque ya no se pueda cantar en los chigres ni trasegar la divina ambrosía (los dioses del olimpo por lo viso le daban a la sidra que tú no veas) sin prohibiciones, sobresaltos y malas miradas.

Los nuevos dioses son unos superdotados de la cursilería gazmoña o de un puritanismo mal entendido. Forbidden. Verboten. Se prohíbe el paso. Aquí no se fuma. Ni se come ni se bebe ni se jode.

Huele a manzanas; por el otoño en exhibe en sus lujuriantes pomaradas el árbol del Paraíso terrenal. Dice una leyenda local que fue por estas sebes por donde Eva le dio a probar a Adán la fatídica manzana. Dios se cabreó aquella tarde y desde entonces tenemos que dar el callo y las mujeres parir con dolor. Jehová mandó a la humanidad a tomar por culo, y ordenó comer tierra a la cuilebra. Y ganarás el pan con el sudor de tu frente etc. Con todo y eso,  ¡viva Pravia!

Aunque ya algún chigrero modorro no tolere cantar continúa siendo la capital de la tonada. Pravia siempre será Pravia la huerta de España, el jardín español. Permita díos de los cielos que san Xuan caiga en domingo, al cura ya lo han matau y yo corteixe contigo..

El cantar de los arrieros manejando las trallas o agitando, solertes, en el aire la aguijada con que acuciaban la carga de los bueyes marelos retumba en mis añoranzas.

Entonces hasta los cubos de las carretas, pues todo el transporte era de tracción de sangre, se arrancaban por peteneras. La vida era un ir y venir que llaman acarrear y un eterno cantar.

Ya no se canta pero en los registros de mi memoria resuena el vozarrón del Presi. Por eso no me explico cómo puede ser que puedan ocurrir casos como el del otro domingo, y del que me enteré al llegar “frayao” tras mi larga caminata por las estribaciones de las breñas Luiñas, a casa.

Un paisano quiso matar a una anciana y después mata a la mujer y se suicida. ¿Qué le habrá pasado por la cabeza a este jubilata?

Su malfetría recuerda las aventuras de “Crimen y Castigo” a lo Dostoievski. ¿Quería dar también mulé a la vieja por los dineros por la avaricia, las herencias, la hijuela? ¿O fueron los celos? Estos asesinatos domésticos vienen a ser el pan de cada día en nuestra Asturias del alma y son un apartado fijo en las secciones editoriales de los periódicos de España? Algo debe de ir mal. Estamos muy enfermos del sexto piso, según parece. Se nos va la olla.

¿O es que el Arango, así se llama el interfecto, que tiene toda la pinta de ser un hombre honorable atiborrado de tanta tele, tanto crimen, tanto estupro, tanta guerra como se nos inculcan desde las pantallas globales y tanto reporterismo zafio como el que no aflige se dejó  llevar por la locura?

Yo creía que Pravia nunca podría convertirse en Petersburgo.

Por estas praderías, empero, también sopla el viento solano que en Santander llaman terral. Es el viento de la locura, el que socarra las plantas.

En Baviera designan a este mal aire  como el Föhm y cuando se arrastra desde la cordillera de los Alpes aumenta el índice de suicidios en Baviera o en toda Austria. Trae consigo espumas de sangre. Dios nos coja confesados. Lancemos un SOS al Paráclito: Save our souls. Salva nuestras almas.

Creo que en vez de crisis de lo que debiéramos hablar es de Apocalipsis. Y que me disculpen aquellos que me llaman xenófobo por atreverme a lanzar aviso tal desde estas páginas.

 

 

DOSTOYEVSKI ES OTRA HISTORIA

 

Para entender a Dostoievski debe el lector lanzarse a las profundidades del alma humana. Es diferente a los demás. Párrafo largo que se ciñe al venero interior, a los flujos de conciencia. Contradicciones y repeticiones pero, sobre todo, un gran poder de observación. Los hermanos Karamazov constituyen un homenaje a la Psique de los griegos. Hasta el siglo xix no hay paisaje en la novela. Pues bien, el poderoso escritor ruso es un paisajista del mundo interior y al mismo tiempo un tratadista de la patología del ser humano sumido en las pasiones, atraído por el bien pero seducido al mismo tiempo por el mal. Su arte universal es valedero para el hombre de todos los tiempos y habitante de los más diversos países. Círculos que se cierran, caminos que se abren, sonidos, imágenes, sus personajes se someten subyugados a la fuerza del hado. Derrumbamientos, celos, asesinatos, envidias, la muerte, el asesinato, los complejos mal explicados y las manías del cerebro... todo eso es Dostoievski que zambulle su pluma en la vida irremediable restregándola en una eclosión de metáforas. Es frío y afilado como un tempano. Toda su obra se escribe a orillas del Neva donde en primavera con la rasputitsa bajan por malecón de la avenida Nevski, bloques de hielo, fantasmas helados. El ritmo es frenético u exige en el lector un esfuerzo de concentración. Leyendo Crimen y Castigo yo he perdido muchas veces el huelgo pero tanto me atrajo su lectura que pasé noches enteras con el libro. Noches blancas. ¿Por qué mataría Kolecnikov a la vieja? Hace buena novela negra pero Sherlock Holmes o el inspector Poirot son entes superficiales que se abstienen de profundizar en todo el bagaje psicológico de antecedentes penales y de traumas que le conducen a un malhechor a perpetrar la acción. En este escritor hay un mago de la palabra que la esgrime a la vez como aliento del diablo y susurro del cristo. Lázaro sal fuer. Redímete. Su `pensamiento profético está relacionado con la gran liturgia bizantina. Cuando rasguea su pluma sobre el papel se percibe como la salmodia de un monje que invoca al creador e impetra misericordia por la humanidad castigada. Resucita hombre del tiempo. Mira a lo alto. En muchos capítulos se lanza un responso penitencial y el texto discurre por vericuetos que recuerdan a los banquetes funerarios o convites feriales  de la antigüedad eslava cuando se comían hojuelas y luego se esparcían sobre la tumba del muerto. Un rito de fecundidad desde la creencia de que todo lo que muere resucitará. Al grito de Getsemaní le seguirá un canto de resurrección. En los grandes maestros rusos parece aletear la luz de la lamparilla votiva que alumbra los iconos.

 

 

BICENTENARIO DOSTOYEVSKI “POBRES GENTES”

 

Vuelvo sobre mis pasos la lectura de Dostoyevski es premiosa, requiere hermeneutas. A mayor abundamiento en “Pobres Gentes” se refleja el alma con sus manías con sus angustias del lector. Él hace de guía espiritual. En el fondo  el autor de las “Noches Blancas” es un “staretz” monacal.

En sus páginas yo veo por mi parte retazos de mis adolescencias: el amor por los libros, los engolondrinamientos platónicos repentinos la disociación o hiato entre lo subjetivo y lo objetivo. Dostoievski es una escuela de visionarios del cristianismo por eso sea hoy acaso un autor descatalogado y prohibido, se mofa de los judíos, combate la usura y refleja en este libro sobre todo la pobreza y la escualidez de su juventud en Petersburgo: el hambre, la desnudez, las patronas despiadadas de las casas a pupilo, las escasas prestameras de un profesor particular se dan clases de latín y de francés.

Don Fedor pasea al lector por el malecón del Neva donde siente ideas suicidas, lo lleva hasta los puestos de libros de Gostini Dvor que es una especie de Cuesta de Moyano o de Portobello Road donde se adquieren toda clase de libros de segunda manos.

 Ana Fedorovna la heroína regatea las obras de Pushkin. El librero de lance se las rebaja a dos rublos un regalo.

El viejo Pokrovski un lector empedernido se enamora de Bárbara Alexeivna pero no pasa nada no habrá contacto sexual sólo cartitas y miradas y suspiros de balcón a balcón. Dostoievski es el más casto de los literatos rusos. Epilépticamente casto obsesivo y convulsivo. Traza caracteres en los cuales nos vemos reflejados muchos de sus lectores hasta el aburrimiento. A veces sorprende porque sus protagonistas sacan los pies de las alforjas pegan un respingo y se transforman en maniáticos sexuales o en odaliscas ninfomaníacas ávidas de ver mundo y conocer gentes que es lo mismo que conocer hombres. Estas constantes visitas a Gostini Dvor pueden avisarnos de que Pokrovski se vuelve majara. El afán de acaparar y de coleccionar volúmenes deviene en síndrome de Diógenes. La cupiditas sapiendi refleja el afán de conocimiento es un vicio que nos puede llevar al suicidio. Todo conocimiento implica dolor. Mejor no saber, andar ajeno a las preocupaciones y no torturarse las cabeza con escrúpulos místicos, la derivada de la bibliomanía se da de bruces contra el callejón sin salida del alcohol.

Los grandes lectores y los apasionados autores se dan a la bebida precisamente por eso porque no hay solución. El viejo Pokrovski aquel solterón que se entrega a la bebida; daba clase particulares a las señoritas de la alta sociedad peterburguesa  (y c h i t e l i) muere sepultado en el almacén de su biblioteca.  Bárbara Alexeievna le cuenta esta historia a su vecino Makar Alexeivich que se enamora de ella y en las cartas la llama mi “palomita”.

 “Pobres gentes” es novela epistolar un tanto embarullada y sujeta a las contradicciones de su autor que no es un novelista convencional que busque la perfección. Al contrario, parece adoptar el desaliño como fuerza convincente de su narración

 

 

DOSTOYEVSKI, NOVALNI, CHERNOBIL Y LA GRACIA DIVINA

 

Para leer a Dostoyevski cien años de su nacimiento se celebran hay que atarse los machos. Toda su obra es una carga de profundidad profética. Necesita hermeneutas porque sus novelas se mueven en un círculo aleatorio en círculos concéntricos estancos sin interdependencia entre sí. Esa es una de las normas de los servicios secretos. En los últimos años de su vida estuvo conectado con la Ojrana el espionaje de los zares y experimentó un fuerte acercamiento que le ligó a la iglesia ortodoxa rusa desde su estancia en el monasterio de Optina Pustina donde conoció al “staretz” (el monje que guía a los otros monjes en el camino de la perfección) que le sirvió de modelo para crear uno de los principales personajes de los “Hermanos Karamazov”, el Padre Zosimo .En sus conversaciones con el Cristo Fedor Dostoyevski Mijailovich escuchó extraños mensajes. Su interlocutor hablaba de ríos de sangre (las dos guerras mundiales, una verdadera estema étnica para el pueblo ruso, sucumbieron el 15 por ciento de sus hombres)Y también de extraños inventos que descargaban nubes tóxicas capaces de ocasionar la muerte lenta e invisible de millares de seres. ¿Se refería el staretz a Chernobil? Vale, pues aquí tenemos a Alexei Novolni el objetor de conciencia que quiere derribar a Putin para establecer en la vieja Urss “un sistema político !a la occidental”. Alexei Novolni nació en Chernobil la aldea ucraniana donde se produjo el accidente de la central nuclear que emitió radiactividad suficiente para que enfermara de cáncer media Europa. Siguen sin aclararse las claves de lo ocurrido en Chernobil. Cientos de teorías saltaron a la palestra pero no se descarta la posibilidad de un sabotaje. Yo estaba pegado a la radio por aquellos días de 1986. En la BBC circulaban rumores sobre el impacto de un misil. Aun no había acabado la guerra fría. La paz se firmaría tres años más tarde con la claudicación de Gorbachov ante Reagan. Un nuevo Yalta pero al revés en el cual Ucrania sería parte determinante. Novolni nacido al pie de las chimeneas de aquella central atómica maldita viene reclamando al Kremlin poderes, la iglesia ortodoxa ucraniana siguiendo las directrices del patriarca Bartolomé, un turco griego formado en Berkeley lanza excomuniones contra el patriarcado de Moscú, estalló la guerra en Nagorno Karavav. Armenia cuna del cristianismo ha de formar parte de la rendición. ¿Se cumplen los presagios en estos acontecimientos del Volga de sangre y de montones de cadáveres en la orilla que preconizó el padre de las letras rusas? Sus enemigos le achacan su condición de epiléptico convulsivo, una secuela que le quedó de los campos de concentración de Siberia. Es acusado de ser oscuro y enigmático. Yo que soy su lector asiduo desde tiempos ha diría que sus libros son cargas de profundidad. Cuando salen a la superficie sus personajes ofrecen una visión distinta a la que el lector creía poseer en el primer encuentro y es que Dostoyevski cuando escribe parece dedicarse a la entomología y a la vivisección del alma humana que estratifica en diferentes capas. Por ende sus héroes y heroínas ofrecen un perfil contradictorio, al gozar de los dotes de la pre cognición. El temperamento ruso es muy lábil. La gran excitación se conjuga con la melancolía y el abatimiento. Fedor es el gran cirujano del alma nacional. Maneja la lanceta y el postemero quirúrgico con suma habilidad. Las similitudes no obstante entre Novalni, el revolucionario oficial de la academia de ingenieros peterburguesa, que, condenado a muerte por haber participado en la conspiración de Petraveski e indultado en el último momento por un ukase zarista en 1853, terminan ahí. El ucraniano es un bloguero jaleado y haqueado por toda la prensa occidental siendo su mentora la alemana Ángela Berkeley condenado a dos años de internamiento en un centro penitenciario especial sin el rigor de los campos de trabajo siberiano. Se hará millonario cuando sus libros se publiquen en el Oeste lo que le dará el privilegio de la inmunidad como ocurrió con Solyetnitsin. El tiro salió a los americanos por la culata. Alexei Novalni tampoco es un escritor de raza ni es victima de esa brutal epilepsia la cual estigmatiza el cuerpo de Dostoyevski desde la noche que estuvo en capilla y aguardada la muerte por fusilamiento de madrugada. Seguramente que Putin que es un presidente y avisado hombre de estado lo indultará. El sol sale cada mañana para ricos y pobres buenos y malos enfermos y sanos. La gracia divina imita este movimiento lento, misterioso y equinoccial del astro rey. Va por debajo subterránea y ni se la nota ni se la ve.

 

 

DOSTOYEVSKI THE GREAT INQUISITOR

One day our Lord Jesuschrist decided to come back to the world incognito. It was not the Second Coming but a private visit.

In Sevilla a girl of fifteen years had died and in the cathedral her burial ceremonial was taking place. The crowd all off a sudden recognized Him, his manners, his eyes full of compassion, his divinity. The afflicted mother of the child crying and shouting of affliction knelt down in front of the Saviour:

Please, Lord, you have powers over life and death, you are the life and resurrection, give me my child back.

Christ was moved by the faith and pain of the poor woman and approaching the hearse asked the sexton to remove the pall. “She already stinks; it is five days since she passed away”. Then the Lord uttered the ritual words He said when he resurrected the Daughter of Jairo:

Talipha kumi (rise again, my child)

Suddenly the deceased opened her eyes, smiled and standing up gave back the bunch of white flowers whose mother had deposited in her hands as a farewell.

The multitude excited by the phenomenon clustered by the bier claiming miracle… miracle.

Erupted then a mob in Seville. In the middle of the uproar appeared an old man ninety years old, tall, erected, aloof, ascetic. He was a friar. The sinister collaborator of the burrows of the Santo Oficio came with him. He was the General Inquisitor.

Frizzing his thick eyebrow ordered the crowd to disperse and to arrest Xto. Under the accusation of mobbing:

Take him up

His bailiffs carry Jesus to the dungeons of the Tribunal of the Faith. A long conversation took place, but our Lord did not uttered a word. His silence was a condemnation of the external church but praising the mystical nothing to do the apparatus preachers, sermons, cannons, Popes, cardinals, corruption, hypocrisy. It is clear that the Inquisitor was de devil disguised as a friar.

Dostoyevski in this magnificent story plays with the theological concept of esoteric (the accidental of the message of the gospel) and exoteric (the inner part, the essence of his presence in History).

Tomorrow you will be burned in the fire of the inquisition. Jesus did not say a word. You are a mobber. The devil remained Him of the three temptation of Lent after fasting in the dessert. Lent. “convert those stones in bread”. Our savior kept silence.

We give the people bread, tranquility of mind, when they sin we pardon their sins and promised Paradise in after life.

Xto also renounced to the miracle. Throw yourself from the heights of the pinnacle of the Salomon temple.

 Also,  no answer.

God contempt’s of human glory, fame, wealth radiates from heaven. His kingdom is not from this world, it is divine.  That is one of the mysteries of Christianity, its divine assertion.

However the Popery is a world power, miracles, mystery, authorities. The Great Inquisitor talked on his long speech to the global fraternity human rights to appease the minds and control their bodies.

The replying silence of the Lord contravenes the ideal of the utopia of the antichrist that came to enslave the human kind of his false promises of perpetual harmony and happiness above the differences of race, credo, gender and color of the skin.

 But the Christ gave no reply.

His silence perturbs the Great Inquisitor, especially when his prisoner dauntless to his insults and threats lowering his head kissed the lips of the old man.

This act was the triumph of his doctrine of love and charity. Horrified, the great inquisitor broke down and opened the jail shouting:

“Go away und never come back” But it is impossible. He never went away. Our Savior is here hidden in the Eucharistic bread and wine

Dostoyevsky shows himself in this piece not only a master of the novel but also a prophet.

The silence of the Xto is a confirmation of his presence in the world to the end of time in spite the prevarication of Popery and the external Church, and the attack of the global free minders.

The action of this story should not have taken place in Seville but in Rome.

Monday, September 27, 2021

 

 

                                                       

  

🔴 LIVE 4K: Sfânta Liturghie și Sfântul Maslu de la Catedrala Patriarhală... LS ORTODOXIA CONMEMORA AL GLORIOSO Y MILAGROSO SPIRIDON EL SIRIO

 Arrasaron la sebe

16 de Mayo del 2019 - Antonio Parra Galindo (CUDILLERO)

§     Descripción: Imprimir

  

§     Descripción: Aumentar texto

  

§     Descripción: Disminuir texto

Tiempos sectarios homicidas suicidas

Dendricidas hacha en mano

Arma al brazo el corazón violento

Ignorancia en los ojos purulentos

Odio rancio del cainismo toral

Paseo triunfal

Sebe de mis sueños y letargos

Rumiaba granzas en la linde la vaca abuela

Lento pasar de tardes en soledad

Al macelo la llevan

Cabañas destruidas, hórreos derribados

El hacha del verdugo

Brillaban iscariotes y sicarios

Los ojos furibundos del sheriff

Con gorra de plato

Paso a la autoridad

Era el camino de mi abuelo

Aquí estaba el carballo que plantó el general al venir de Cuba

Es monte sagrado

El mi castañar

No escuchan, no entienden

No se dan a razones

Alguaciles corchetes

Comilitones de mi desdicha

Era el camino real

No se hable más

Ni Tinin ni Rosa verán ya más pasar al tren de quintos

Adios, Rosa

Adiós, Tinin

Adiós, Cordera

El paraíso convertido en solar tronzado

Me da coraje tanta devastación inane

De los pirómanos el monte

Tueros y ramas desparramados

Y una risa atroz de esos fulanos

Que liquidaron el herrén

Este era mi edén

Dormí por el verano siestas

A la sombra del laurel

Valiente comitiva

Daca la cola asturiano

Druidas marchan por el camino de Santiago

Ya no pasarán romeros

Peregrinos de calabaza y bordón

Buscan el chigre de los borrachos

Tronzaron el roble que tenía quinientos años

Sentí chillar la sierra mecánica

En el desasosiego de la matinada de orvallo

Un matarife, un guindilla

Alto cargo municipal

De sangre espesa

Dirigía la operación devastadora

Dos corchetes, un alguacil

Sólo faltaba la guardia civil

Dos aldeanos de la braña

Tres putas y un boticario

Yo no salí calella abaixo

Temiendo mal fario

Que si los cojo los capo

La guestia anidaba en el bosque

En cuyas ramas cantaba la curuxia

Pero una tercerola que trajo Pepin de Ramona de la Guerra civil temblaba en mi mano

No salgas, hermano

Que te buscas ruina

Y no salí

Quieto quedé tras el muro

Y una flecha boca abajo

Los tres dendricidas

Estaban mamados

Desde mi alcoba

Vi brillar en sus pupilas un furor satánico.

Las comadres de la cigüa con sus escobas

Por el cielo de la bahía volaban alto

Eran los mismos que el otro día pegaron fuego a los eucaliptos de la Rondiella

Hoy siento en mi corazón el halito trágico

Del verde que no crecerá y de las ramas que no nacerán

De los enamorados que entonarán

Canciones del bosque animado

Ni escribirán sus nombres firmando un corazón

Sobre la corteza del sauce

Donde la noche se vestía de largo

Sea mi llanto por el abedular arrasado en cemento

Por los nidos destruidos

Por los ruiseñores que volaron

Por las tardes de folixia

Por los cuentos

Y las consejas de aparecidos

Los tres leñadores borrachos

Las putas mala cara

Enseñando las tetas y el ratu

Tardes soporíferas ante el televisor

Todo lo dan de balde menos amor

Jiferos y matachines de la arboleda

Gente procaz y salaz

Montera picona y mala hostia

Asesinos del paisaje

Profanaron mi huerto

Forajidos bajaron del monte

Que será pronto campo del alfarero

Donde Judas se ahorcó

Desparramó treinta denarios

Y reventó

Cual lagarto de Jaén

Las vísceras por el suelo

Déle Dios mal galardón

Yahvé castigué al malvado

La savia de estos árboles eran mi sangre

Hoy sentí la muerte un poco

Cuando el asesino segur acabó

Con la vida del roble y del laurel sagrado

De Villazón

Mueren las sebes

Llora el campo

Es un plañir vegetal

Lágrimas de lluvia.